|
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ПИСЬМО СТАРОГО ЭHТУЗИАСТА.
Главная → Публикации → Полнотекстовые монографии → Волынский А.Л. Жизнь Леонардо да Винчи. - СПб, 1900г. → Глава девятая. Письмо Старого Энтузиаста.
Прошло около месяца. Жизнь моя в Петербурге сразу оторвала меня от глубоких впечатлений моей заграничной поездки. Среди обычных журнальных занятий, перебиваемых мутными волнами газетных полемических передряг, я как будто забывал о странном старике, с его лекторскими излияниями, и о юноше, отбившемся от его чистого и вдохновенного руководительства. Но часто мысль о них внезапно нарушала обычное течение моей жизни и будила во мне неясную тревогу. Мне казалось, что Старый Энтузиаст, при цельности своей натуры, глубоко уязвлен в своей единственной личной привязанности, в своих надеждах перелить в молодую жизнь теплую кровь своего доброго и восторженного сердца. Иногда мне мучительно хотелось получить от него какое-нибудь известие. Я невольно ждал писем. Однажды, придя домой, я нашел на столе большой конверт с иностранной маркой и немецким адресом, переведенным на русский язык почтамтским чиновником. Я с нервным волнением вскрыл конверт. «Пишу Вам из Берлина, только что пережив глубокое горе, - так начиналось письмо Старого Энтузиаста. - Может быть, следовало бы молчать, не открывать ни перед кем своих ран, как это делалось в молодые, давно прошедшие годы. Тогда была бодрость жизни, какая-то несказанная гордость, и хотелось молчать назло себе и людям. Но теперь я так стар, так бесконечно далек от пыла юных дней, и мне надо говорить, потому что душе хочется еще раз и еще раз перестрадать случившееся и найти утешение в откровенных словах. Друг мой, далекий и близкий мне человек. Вы, наверно, уже понимаете то, что мне нужно рассказать Вам. Время, проведенное нами вместе в этих наших рассуждениях об искусстве, которое вдруг создало для меня болезненное испытание, так сроднило нас, что Вы не могли не почувствовать перелома в жизни моего мальчика, той новой струи, которая захватила и унесла его от меня. Мой мальчик так бесконечно переменился, что когда он приехал, помните, я сразу догадался, что с ним что-то случилось. На лице его я увидел тени, которые бывают от неестественного напряжения, когда сердце в разладе с умом, с духом. Он потерял свою ясность и молодую уверенность в себе. Боже мой, какую ночь я пережил! Мне казалось, что я могу еще спасти его. Я что-то доказывал ему, боролся с незнакомым мне, но горячо любимым им человеком, ловил его, жестоко ловил его, молодого птенчика, на противоречиях, а он говорил трогательно бессодержательные слова и плакал. Мой мальчик полюбил, а когда люди с его душою, нежною и правдивою, отдаются какому-нибудь чувству, то можно сказать с уверенностью, что это чувство овладеет ими окончательно и навсегда. Но разве я боролся бы против него, если бы не видел по двум-трем его словам, что он оказался на новом, не для него предназначенном пути, что его захватила та особенная любовь, которая более похожа на ядовитую болезнь, та любовь, которая, не создавая никаких трагических потрясений, медленно, как червь, изъедает душу. Вот что ужаснуло меня и, если Вы заметили, все время держало меня в возбуждении. Перебирая произведения Леонардо да Винчи, я с чрезмерною запальчивостью отмечал в них то, что, казалось мне, таило в своих чертах и красках этот ужасный яд внутреннего раздвоения и распадения. Вдруг, как никогда прежде, он встал предо мною в чертах тонкой, скрытной, но могущественной злобы. Современная жизнь бросила свет сквозь узкую щель специальных исследований на широкое движение прошедших эпох. Я узнал черты Джоконды в образе молодой женщины, похитившей у меня мою единственную личную отраду. Может быть, она любит моего мальчика, не знаю, но в ней оказалось достаточно силы, чтобы получить от него в полное свое распоряжение его прекрасную, правдивую душу. В ту незабвенную ночь, после его приезда, которую мы провели без сна, он сознался мне, в слезах, выражавших скорбь, смешанную с радостным экстазом, что он дал клятву -жить для нее и умереть с нею, в час ее смерти. Он отозвался со своим полудетским идеализмом на утонченную, кокетливую просьбу обворожительной женщины, болезненной и даже опасно больной. И, конечно, он исполнит свое обещание. Есть особенная сладость для честных натур в исполнении данного слова, а для такой натуры, как мой мальчик, такое самопожертвование окружено видениями и грезами лучшего, чистого мира. То, что для нее, человека с болезненными ощущениями современной эпохи, являлось только изысканным и злым капризом, для него должно было сделаться сосредоточенным выражением всех его прирожденных нравственных и эстетических сил. Несколько дней тому назад он получил от нее телеграмму, и я повез его сюда, в Берлин, видел ее, говорил с ней и понял окончательно этот характер, этот умственный склад, насквозь изъеденный сухим демоническим поветрием на почве собственной глубокой болезненности. И я еще больше убедился, что мой мальчик ошибочно принял явное душевное разложение, без внутренней красоты, без святости, без мягкой и человечной правды, которая одна не банальна, за смелую новую свободу. Какой ужас! Идеализм, который никогда не отличался скверной практичностью, но при этом всегда стремился к практическим подвигам, часто является искупительною жертвою чужих грехов. Мой мальчик умрет вместе с нею, наверное, умрет, потому что душа его не способна на обман, а чистый и неопытный ум его вдался в глубокую идейную ошибку, приняв бесславное хищничество за славную дерзкую победу над ограниченностью маленьких людей. Да, он умрет, он уже и теперь умер для меня, и я опять одинок. Теперь я опять не знаю, как сложится моя жизнь, потому что я не имею больше за кем следить, кого любить и кого чему-нибудь учить. Мне уже чудится новая длинная дорога, с восторженными, но безличными утехами перед немыми картинами. Пойду, как Агасфер, бродить из страны в страну, ища новых и последних соприкосновений с вечной красотой и сознавая при этом, что личных отрад больше не будет...» Читая это письмо, я видел перед собою лицо старика, залитое слезами.
|
|